Благородный отец отступает шаг назад и изумленно таращит глаза.
– Что это такое?! Разве это актер? Нет, ты мне по совести скажи: разве это актер? Разве его можно пускать на сцену? Кричит каким-то диким голосом, стучит, руками без пути махает… Ему не людей играть, а ихтиозавров и мамонтов допотопных… Да!
Благородный отец стучит кулаком по столу и кричит:
– Да!
– Ну, ну… тише! – успокаивает его газетчик. – Неловко, публика глядит…
– Так нельзя, братец ты мой! Это не игра, не искусство! Это значит губить, резать искусство! Погляди ты на Савину… Что это такое?! Таланта – ни боже мой, одна только напускная бойкость и игривость, которую нельзя допускать на серьезную сцену! Глядишь на нее и просто, понимаешь ли ты, ужасаешься: где мы? куда идем? к чему стремимся? Пра-а-пало искусство!
Приятели молча, поняв друг друга, вероятно, бишопизмом, подходят к буфету и выпивают.
– Ты… ты уж очень стр…рого, – заикается газетчик.
– Н-не могу иначе! Я классик, Гамлета играл и требую, чтоб святое искусство было искусством… Я старик… В сравнении со мной они все ма… мальчишки… Да… Погубили русское искусство! Например, московская Федотова или Ермолова… Юбилеи справляют, а что они путного сделали для искусства? Что? Вкус у публики испортили только! Или, положим, хваленые московский Ленский и Иванов-Козельский… Какие у них таланты? Напускное… И как они понимают, ей-богу! Ведь для того, чтоб играть, мало одного же… желания, тут нужен еще и дар, искра! Разве по последней выпить, а?
– Да ведь только что пи… пили!
– Ну! Всё равно… я угощаю… Нашему брату скидка, не пропьешь много.
Приятели еще выпивают. Они уже чувствуют, что сидеть гораздо удобнее, чем стоять, и садятся за столик.
– Или взять остальных прочих… – бормочет благородный отец. – Одно только несчастие и срам роду человеческому… Иному еще и 20 лет нет, а он уж испорчен до мозга костей… Человек молодой, здоровый, красивый, а норовит играть какого-нибудь Свистюлькина или Пищалочкина, что полегче и райку нравится, а чтоб за классические роли браться, того и в мечтах нет. В наше же, брат, время Гамлета всякий актер играл… Помню, в Смоленске покойник суфлер Васька по болезни актера взялся герцога Ришелье играть… Мы серьезно на искусство глядели, не то что нынешние… Трудились мы… Бывало, в праздники утром короля Лира канифолишь, а вечером Коверлея раздракониваешь, да так, что театр трещит от аплодисментов…
– Нет, и теперь попадаются хорошие актеры. Например, в Москве у Корша Давыдов – мое почтение! Видал? Гигант! Ко… колосс!
– Пссс… Впрочем, ничего… полезный актер… Только, брат, выправки нет, школы… Его бы к хорошему антрепренеру, да пустить в настоящую выучку – ух, какой бы актер вышел! А теперь бесцветен… ни то ни се… Даже кажется мне, что и таланта-то у него нет. Так, ра… раздули, преувеличили. Че-эк! Дай-ка сюда две рюмки очищенной! Живо!
Долго еще бормочет благородный отец. Скидкой буфетной он пользуется до тех пор, пока малиновая краска не расплывается с его носа по всему лицу и пока у газетчика сам собою не закрывается левый глаз. Лицо его по-прежнему строго и сковано сардонической улыбкой, голос глух, как голос из могилы, и глаза глядят неумолимо злобно. Но вдруг лицо, шея и даже кулаки благородного отца озаряются блаженнейшей и нежнейшей, как пух, улыбкой. Таинственно подмигивая глазом, он нагибается к уху газетчика и шепчет:
– А вот ежели бы выкурить из вашей Александринки Потехина, да всю бы его труппу – фюйть! Да набрать бы новую труппу, настоящую, неизбалованную, да поискать бы в Рязанях да Казанях этакого антрепренера, чтоб, знаешь, в ежах держать умел.
Благородный отец захлебывается и продолжает, мечтательно глядя на газетчика:
– Да поставить бы «Смерть Уголино» и «Велизария», да отжарить какого ни на есть разанафемского Отеллу или раздраконить, понимаешь ли ты, «Ограбленную почту», поглядел бы ты тогда, какие бы у меня сборы были! Увидал бы ты, что значит настоящая игра и таланты!